Чарльз стрикленд - реальный человек или вымышленный персонаж. Сомерсет Моэм «Луна и грош Луна и грош содержание

W. Somerset Maugham

THE MOON AND SIXPENCE

Печатается с разрешения The Royal Literary Fund и литературных агентств AP Watt Limited и Synopsis.

Серия «Эксклюзивная классика»

© The Royal Literary Fund, 1919

© Перевод. Н. Ман, наследники, 2012

© Издание на русском языке AST Publishers, 2014

* * *

Глава первая

Когда я познакомился с Чарлзом Стриклендом, мне, по правде говоря, и в голову не пришло, что он какой-то необыкновенный человек. А сейчас вряд ли кто станет отрицать его величие. Я имею в виду не величие удачливого политика или прославленного полководца, ибо оно относится скорее к месту, занимаемому человеком, чем к нему самому, и перемена обстоятельств нередко низводит это величие до весьма скромных размеров. Премьер-министр вне своего министерства сплошь и рядом оказывается болтливым фанфароном, а генерал без армии – всего-навсего пошловатым провинциальным львом. Величие Чарлза Стрикленда было подлинным величием. Вам может не нравиться его искусство, но равнодушны вы к нему не останетесь. Оно вас поражает, приковывает к себе. Прошли времена, когда оно было предметом насмешки, и теперь уже не считается признаком эксцентричности отстаивать его или извращенностью – его превозносить. Недостатки, ему свойственные, признаны необходимым дополнением его достоинств. Правда, идут еще споры о месте этого художника в искусстве, и весьма вероятно, что славословия его почитателей столь же безосновательны, как и пренебрежительные отзывы хулителей. Одно несомненно – это творение гения. Мне думается, что самое интересное в искусстве – личность художника, и если она оригинальна, то я готов простить ему тысячи ошибок. Веласкес как художник был, вероятно, выше Эль Греко, но к нему привыкаешь и уже не так восхищаешься им, тогда как чувственный и трагический критянин открывает нам вечную жертвенность своей души. Актер, художник, поэт или музыкант своим искусством, возвышенным или прекрасным, удовлетворяет эстетическое чувство; но это варварское удовлетворение, оно сродни половому инстинкту, ибо он отдает вам еще и самого себя. Его тайна увлекательна, как детективный роман. Это загадка, которую не разгадать, все равно как загадку вселенной. Самая незначительная из работ Стрикленда свидетельствует о личности художника – своеобразной, сложной, мученической. Это-то и не оставляет равнодушными к его картинам даже тех, кому они не по вкусу, и это же пробудило столь острый интерес к его жизни, к особенностям его характера.

Со дня смерти Стрикленда не прошло и четырех лет, когда Морис Гюре опубликовал в «Меркюр де Франс» статью, которая спасла от забвения этого художника. По тропе, проложенной Гюре, устремились с бо́льшим или меньшим рвением многие известные литераторы: уже долгое время ни к одному критику во Франции так не прислушивались, да, и правда, его доводы не могли не произвести впечатление; они казались экстравагантными, но последующие критические работы подтвердили его мнение, и слава Чарлза Стрикленда с тех пор зиждется на фундаменте, заложенном этим французом.

То, как забрезжила эта слава, пожалуй, один из самых романтических эпизодов в истории искусства. Но я не собираюсь заниматься разбором искусства Чарлза Стрикленда или лишь постольку, поскольку оно характеризует его личность. Я не могу согласиться с художниками, спесиво утверждающими, что непосвященный обязательно ничего не смыслит в живописи и должен откликаться на нее только молчанием или чековой книжкой. Нелепейшее заблуждение – почитать искусство за ремесло, до конца понятное только ремесленнику. Искусство – это манифестация чувств, а чувство говорит общепринятым языком. Согласен я только с тем, что критика, лишенная практического понимания технологии искусства, редко высказывает сколько-нибудь значительные суждения, а мое невежество в живописи беспредельно. По счастью, мне нет надобности пускаться в подобную авантюру, так как мой друг мистер Эдуард Леггат, талантливый писатель и превосходный художник, исчерпывающе проанализировал творчество Стрикленда в своей небольшой книжке , которую я бы назвал образцом изящного стиля, культивируемого во Франции со значительно бо́льшим успехом, нежели в Англии.

Морис Гюре в своей знаменитой статье дал жизнеописание Стрикленда, рассчитанное на то, чтобы возбудить в публике интерес и любопытство. Одержимый бескорыстной страстью к искусству, он стремился привлечь внимание истинных знатоков к таланту, необыкновенно своеобразному, но был слишком хорошим журналистом, чтобы не знать, что «чисто человеческий интерес» способствует скорейшему достижению этой цели. И когда те, кто некогда встречался со Стриклендом, – писатели, знавшие его в Лондоне, художники, сидевшие с ним бок о бок в кафе на Монмартре, – к своему удивлению, открыли, что тот, кто жил среди них и кого они принимали за жалкого неудачника, – подлинный гений, в журналы Франции и Америки хлынул поток статей. Эти воспоминания и восхваления, подливая масла в огонь, не удовлетворяли любопытства публики, а только еще больше его разжигали. Тема была благодарная, и усердный Вейтбрехт-Ротгольц в своей внушительной монографии привел уже длинный список высказываний о Стрикленде.

В человеке заложена способность к мифотворчеству. Поэтому люди, алчно впитывая в себя ошеломляющие или таинственные рассказы о жизни тех, что выделились из среды себе подобных, творят легенду и сами же проникаются фанатической верой в нее. Это бунт романтики против заурядности жизни.

Человек, о котором сложена легенда, получает паспорт на бессмертие. Иронический философ усмехается при мысли, что человечество благоговейно хранит память о сэре Уолтере Рэли, водрузившем английский флаг в до того неведомых землях, не за этот подвиг, а за то, что он бросил свой плащ под ноги королеве-девственнице. Чарлз Стрикленд жил в безвестности. У него было больше врагов, чем друзей. Поэтому писавшие о нем старались всевозможными домыслами пополнить свои скудные воспоминания, хотя и в том малом, что было о нем известно, нашлось бы довольно материала для романтического повествования. Много в его жизни было странного и страшного, натура у него была неистовая, судьба обходилась с ним безжалостно. И легенда о нем мало-помалу обросла такими подробностями, что разумный историк никогда не отважился бы на нее посягнуть.

Но преподобный Роберт Стрикленд не был разумным историком. Он писал биографию своего отца , видимо, лишь затем, чтобы «разъяснить некоторые получившие хождение неточности», касающиеся второй половины его жизни и «причинившие немало горя людям, живым еще и поныне». Конечно, многое из того, что рассказывалось о жизни Стрикленда, не могло не шокировать почтенное семейство. Я от души забавлялся, читая труд Стрикленда-сына, и меня это даже радовало, ибо он был крайне сер и скучен. Роберт Стрикленд нарисовал портрет заботливейшего мужа и отца, добродушного малого, трудолюбца и глубоко нравственного человека. Современный служитель церкви достиг изумительной сноровки в науке, называемой, если я не ошибаюсь, экзегезой (толкованием текста), а ловкость, с которой пастор Стрикленд «интерпретировал» все факты из жизни отца, «не устраивающие» почтительного сына, несомненно, сулит ему в будущем высокое положение в церковной иерархии. Мысленно я уже видел лиловые епископские чулки на его мускулистых икрах. Это была затея смелая, но рискованная. Легенда немало способствовала росту славы его отца, ибо одних влекло к искусству Стрикленда отвращение, которое они испытывали к нему как к личности, других – сострадание, которое им внушала его гибель, а посему благонамеренные усилия сына странным образом охладили пыл почитателей отца. Не случайно же «Самаритянка» , одна из значительнейших работ Стрикленда, после дискуссии, вызванной опубликованием новой биографии, стоила на 235 фунтов дешевле, чем девять месяцев назад, когда ее купил известный коллекционер, вскоре внезапно скончавшийся, отчего картина и пошла опять с молотка.

Возможно, что Стриклендову искусству недостало бы своеобразия и могучей притягательной силы, чтобы оправиться от такого удара, если бы человечество, приверженное к мифу, с досадой не отбросило версии, посягнувшей на наше пристрастие к необычному, тем более что вскоре вышла в свет работа доктора Вейтбрехта-Ротгольца, рассеявшая все горестные сомнения любителей искусства.

Доктор Вейтбрехт-Ротгольц принадлежит к школе историков, которая не только принимает на веру, что человеческая натура насквозь порочна, но старается еще больше очернить ее. И конечно, представители этой школы доставляют куда больше удовольствия читателям, чем коварные историки, предпочитающие выводить людей недюжинных, овеянных дымкой романтики в качестве образцов семейной добродетели. Меня, например, очень огорчила бы мысль, что Антония и Клеопатру не связывало ничего, кроме экономических интересов. И, право, понадобились бы необычайно убедительные доказательства, чтобы заставить меня поверить, будто Тиберий был не менее благонамеренным монархом, чем король Георг V.

Доктор Вейтбрехт-Ротгольц в таких выражениях расправился с добродетельнейшей биографией, вышедшей из-под пера его преподобия Роберта Стрикленда, что, право же, становилось жаль злополучного пастыря. Его деликатность была объявлена лицемерием, его уклончивое многословие – сплошным враньем, его умолчания – предательством. На основании мелких погрешностей против истины, достойных порицания у писателя, но вполне простительных сыну, вся англосаксонская раса разносилась в пух и прах за ханжество, глупость, претенциозность, коварство и мошеннические проделки. Я лично считаю, что мистер Стрикленд поступил опрометчиво, когда для опровержения слухов о «неладах» между его отцом и матерью сослался на письмо Чарлза Стрикленда из Парижа, в котором тот называл ее «достойной женщиной», ибо доктор Вейтбрехт-Ротгольц раздобыл и опубликовал факсимиле этого письма, в котором черным по белому стояло: «Черт бы побрал мою жену. Она достойная женщина. Но я бы предпочел, чтобы она уже была в аду». Надо сказать, что церковь во времена своего величия поступала с неугодными ей свидетельствами иначе.

Доктор Вейтбрехт-Ротгольц был пламенным поклонником Чарлза Стрикленда, и читателю не грозила опасность, что он будет всеми способами его обелять. Кроме того, Вейтбрехт-Ротгольц умел безошибочно подмечать низкие мотивы внешне благопристойных действий. Психопатолог в той же мере, что и искусствовед, он отлично разбирался в мире подсознательного. Ни одному мистику не удавалось лучше прозреть скрытый смысл в обыденном. Мистик видит несказанное, психопатолог – то, о чем не говорят. Это было увлекательное занятие – следить, с каким рвением ученый автор выискивал малейшие подробности, могущие опозорить его героя. Он захлебывался от восторга, когда ему удавалось вытащить на свет божий еще один пример жестокости или низости, и ликовал, как инквизитор, отправивший на костер еретика, когда какая-нибудь давно позабытая история подрывала сыновний пиетет его преподобия Роберта Стрикленда. Трудолюбие его достойно изумления. Ни одна мелочь не ускользнула от него, и мы можем быть уверены, что если Чарлз Стрикленд когда-нибудь не заплатил по счету прачечной, то этот счет будет приведен in extenso , а если ему случилось не отдать взятые взаймы полкроны, то уж ни одна деталь этого преступного правонарушения не будет упущена.

Глава вторая

Раз так много написано о Чарлзе Стрикленде, то стоит ли еще и мне писать о нем? Памятник художнику – его творения. Правда, я знал его ближе, чем многие другие: впервые я встретился с ним до того, как он стал художником, и нередко виделся с ним в Париже, где ему жилось так трудно. И все же я никогда не написал бы воспоминаний о нем, если бы случайности войны не забросили меня на Таити. Там, как известно, провел он свои последние годы, и там я познакомился с людьми, которые близко знали его. Таким образом, мне представилась возможность пролить свет на ту пору его трагической жизни, которая оставалась сравнительно темной. Если Стрикленд, как многие считают, и вправду великий художник, то, разумеется, интересно послушать рассказы тех, кто изо дня в день встречался с ним. Чего бы мы не дали теперь за воспоминания человека, знавшего Эль Греко не хуже, чем я Чарлза Стрикленда?

Впрочем, я не уверен, что все эти оговорки так уж нужны. Не помню, какой мудрец советовал людям во имя душевного равновесия дважды в день проделывать то, что им неприятно; лично я в точности выполняю это предписание, ибо каждый день встаю и каждый день ложусь в постель. Но, будучи по натуре склонным к аскетизму, я еженедельно изнуряю свою плоть еще более жестоким способом, а именно: читаю литературное приложение к «Таймс».

Поистине это душеспасительная епитимья – размышлять об огромном количестве книг, вышедших в свет, о сладостных надеждах, которые возлагают на них авторы, и о судьбе, ожидающей эти книги. Много ли шансов у отдельной книги пробить себе дорогу в этой сутолоке? А если ей даже сужден успех, то ведь ненадолго. Один Бог знает, какое страдание перенес автор, какой горький опыт остался у него за плечами, какие сердечные боли терзали его, и все лишь для того, чтобы его книга часок-другой поразвлекала случайного читателя или помогла ему разогнать дорожную скуку. А ведь, если судить по рецензиям, многие из этих книг превосходно написаны, авторами вложено в них немало мыслей, а некоторые – плод неустанного труда целой жизни. Из всего этого я делаю вывод, что удовлетворения писатель должен искать только в самой работе и в освобождении от груза своих мыслей, оставаясь равнодушным ко всему привходящему – к хуле и хвале, к успеху и провалу.

Но вместе с войной пришло новое отношение к вещам. Молодежь поклонилась богам, в наше время неведомым, и теперь уже ясно видно направление, по которому двинутся те, что будут жить после нас. Младшее поколение, неугомонное и сознающее свою силу, уже не стучится в двери – оно ворвалось и уселось на наши места. Воздух сотрясается от их крика. Старцы подражают повадкам молодежи и силятся уверить себя, что их время еще не прошло. Они шумят заодно с юнцами, но из их ртов вырывается не воинственный клич, а жалобный писк; они похожи на старых распутниц, с помощью румян и пудры старающихся вернуть себе былую юность. Более мудрые с достоинством идут своей дорогой. В их сдержанной улыбке проглядывает снисходительная насмешка. Они помнят, что в свое время так же шумно и презрительно вытесняли предшествующее, уже усталое поколение, и предвидят, что нынешним бойким факельщикам вскоре тоже придется уступить свое место. Последнего слова не существует. Новый Завет был уже стар, когда Ниневия возносила к небу свое величие. Смелые слова, которые кажутся столь новыми тому, кто их произносит, были, и почти с теми же интонациями, произнесены уже сотни раз. Маятник раскачивается взад и вперед. Движение неизменно совершается по кругу.

Бывает, что человек зажился и из времени, в котором ему принадлежало определенное место, попал в чужое время, – тогда это одна из забавнейших сцен в человеческой комедии. Ну кто, к примеру, помнит теперь о Джордже Краббе? А он был знаменитый поэт в свое время, и человечество признавало его гений с единодушием, в наше более сложное время уже немыслимым. Он был выучеником Александра Попа и писал нравоучительные рассказы рифмованными двустишиями. Но разразилась Французская революция, затем Наполеоновские войны, и поэты запели новые песни. Крабб продолжал писать нравоучительные рассказы рифмованными двустишиями. Надо думать, он читал стихи юнцов, учинивших такой переполох в мире, и считал их вздором. Конечно, многое в этих стихах и было вздором. Но оды Китса и Вордсворта, несколько поэм Колриджа и в еще большей степени Шелли открыли человечеству ранее неведомые и обширные области духа. Мистер Крабб был глуп как баран: он продолжал писать нравоучительные истории рифмованными двустишиями. Я прочитываю иногда то, что пишут молодые. Может быть, более пылкий Китс и более возвышенный Шелли уже выпустили в свет новые творения, которые навек запомнит благодарное человечество. Не знаю. Я восхищаюсь тщательностью, с которой они отделывают то, что выходит у них из-под пера, – юность эта так законченна, что говорить об обещаниях, конечно, уже не приходится. Я дивлюсь совершенству их стиля; но все их словесные богатства (сразу видно, что в детстве они заглядывали в «Словарь» Роже) ничего не говорят мне. На мой взгляд, они знают слишком много и чувствуют слишком поверхностно; я не терплю сердечности, с которой они похлопывают меня по спине, и взволнованности, с которой бросаются мне на грудь. Их страсть кажется мне худосочной, их мечты – скучноватыми. Я их не люблю. Я завяз в другом времени. Я по-прежнему буду писать нравоучительные истории рифмованными двустишиями. Но я был бы трижды дурак, если бы делал это не только для собственного развлечения.

Глава третья

Но все это между прочим.

Я был очень молод, когда написал свою первую книгу. По счастливой случайности она привлекла к себе внимание, и различные люди стали искать знакомства со мной.

Не без грусти предаюсь я воспоминаниям о литературном мире Лондона той поры, когда я, робкий и взволнованный, ступил в его пределы. Давно уже я не бывал в Лондоне, и если романы точно описывают характерные его черты, то, значит, многое там изменилось. И кварталы, в которых главным образом протекает литературная жизнь, теперь иные. Хэмпстед, Ноттинг-Хилл-гейт, Гай-стрит и Кенсингтон уступили место Челси и Блумсбери. В те времена писатель моложе сорока лет привлекал к себе внимание, теперь писатели старше двадцати пяти лет – комические фигуры. Тогда мы конфузились своих чувств, и страх показаться смешным смягчал проявления самонадеянности. Не думаю, чтобы тогдашняя богема очень уж заботилась о строгости нравов, но я не помню и такой неразборчивости, какая, видимо, процветает теперь. Мы не считали себя лицемерами, если покров молчания прикрывал наши безрассудства. Называть вещи своими именами у нас не считалось обязательным, да и женщины в ту пору еще не научились самостоятельности.

Я жил неподалеку от вокзала Виктория и совершал долгие путешествия в омнибусе, отправляясь в гости к радушным литераторам. Прежде чем набраться храбрости и дернуть звонок, я долго шагал взад и вперед по улице и потом, замирая от страха, входил в душную комнату, битком набитую народом. Меня представляли то одной, то другой знаменитости, и я краснел до корней волос, выслушивая добрые слова о своей книге. Я чувствовал, что от меня ждут остроумных реплик, но таковые приходили мне в голову лишь по окончании вечера. Чтобы скрыть свою робость, я усердно передавал соседям чай и плохо нарезанные бутерброды. Мне хотелось остаться незамеченным, чтобы спокойно наблюдать за этими великими людьми, спокойно слушать их умные речи.

Мне помнятся дородные, чопорные дамы, носатые, с жадными глазами, на которых платья выглядели как доспехи, и субтильные, похожие на мышек, старые девы с кротким голоском и колючим взглядом. Я точно зачарованный смотрел, с каким упорством они, не сняв перчаток, поглощают поджаренный хлеб и потом небрежно вытирают пальцы о стулья, воображая, что никто этого не замечает. Для мебели это, конечно, было плохо, но хозяйка, надо думать, отыгрывалась на стульях своих друзей, когда, в свою очередь, бывала у них в гостях. Некоторые из этих дам одевались по моде и уверяли, что не желают ходить чучелами только оттого, что пишут романы: если у тебя изящная фигура, то старайся это подчеркнуть, а красивые туфли на маленькой ножке не помешали еще ни одному издателю купить у тебя твою «продукцию». Другие, напротив, считая такую точку зрения легкомысленной, наряжались в платья фабричного производства и нацепляли на себя поистине варварские украшения. Мужчины, как правило, имели вполне корректный вид. Они хотели выглядеть светскими людьми и при случае вправду могли сойти за старших конторщиков солидной фирмы. Вид у них всегда был утомленный. Я никогда прежде не видел писателей, и они казались мне несколько странными и даже какими-то ненастоящими.

Их разговор я находил блистательным и с удивлением слушал, как они поносили любого собрата по перу, едва только он повернется к ним спиной. Преимущество людей артистического склада заключается в том, что друзья дают им повод для насмешек не только своим внешним видом или характером, но и своими трудами. Я был убежден, что никогда не научусь выражать свои мысли так изящно и легко, как они. В те времена разговор считали искусством; меткий, находчивый ответ ценился выше подспудного глубокомыслия, и эпиграмма, еще не ставшая механическим приспособлением для переплавки глупости в остроумие, оживляла салонную болтовню. К сожалению, я не могу припомнить ничего из этих словесных фейерверков. Но мне думается, что беседы становились всего оживленнее, когда они касались чисто коммерческой стороны нашей профессии. Обсудив достоинства новой книги, мы, естественно, начинали говорить о том, сколько экземпляров ее распродано, какой аванс получен автором и сколько еще дохода она ему принесет. Далее речь неизменно заходила об издателях, щедрость одного противопоставлялась мелочности другого; мы обсуждали, с каким из них лучше иметь дело: с тем, кто не скупится на гонорары, или с тем, кто умеет «протолкнуть» любую книгу. Одни умели рекламировать автора, другим это не удавалось. У одного издателя был нюх на современность, другого отличала старомодность. Затем разговор перескакивал на комиссионеров, на заказы, которые они добывали для нас, на редакторов газет, на характер нужных им статей, на то, сколько платят за тысячу слов и как платят – аккуратно или задерживают гонорар. Мне все это казалось весьма романтичным. Я чувствовал себя членом некоего тайного братства.

Леггат, Эдуард. Современный художник. Заметки о творчестве Чарлза Стрикленда. Изд-во Мартина Зекера, 1917. – Примеч. авт.

Вейтбрехт-Ротгольц, Гуго, доктор философии. Карл Стрикленд. Его жизнь и искусство. Швингель и Ганиш, Лейпциг, 1914. – Примеч. авт.

Эта картина описана в каталоге «Кристи» следующим образом: «Обнаженная женщина, уроженка островов Товарищества, лежит на берегу ручья на фоне тропического пейзажа с пальмами, бананами и т. д.»; 60 дюймов 48 дюймов. – Примеч. авт.

Не был уверен, что правильно понял, почему Моэм назвал произведение именно "Луна и грош".
Поискал в интернетах объяснения:

*****
"ЛУНА и ГРОШ (у автора -шестипенсовик) - это, как бы, противопоставление духовного и материального, достижимого и недостижимого. Герой романа Сомерсета Моэма "Луна и грош" сумел преодолеть искушение благополучием. Он смог сделать главный выбор своей жизни – между луной и грошом (то есть, между духовным и материальным) – в пользу луны.
В одной из аннотаций к книге написано так:
"Это история о том, как английский биржевой маклер Чарльз Стрикленд отказался от дома, семьи, работы и посвятил себя живописи, - это роман о пределах совершенства, о достижимом и недостижимом с точки зрения прекрасного, о допустимом и недопустимом с точки зрения морали. "
http://www.moscowbooks.ru/book.asp?id=522374

*****
"Позднее, в более либеральной атмосфере 1960-х гг., литературовед Майя Тугушева отмечала: «Через весь роман проходит противопоставление жизни, целиком отданной искусству, и сытого, пошлого, ханжеского благополучия мещанства». Комментируя эту трактовку, критик Эдварда Кузьмина опирается на название книги: "В романе Моэма на все двести страниц лишь однажды упомянута луна. Художнику говорят, что закон заставит его содержать жену и детей, возьмет их под защиту. Он отвечает: «А закон может снять луну с неба?» «Грош» <…> относится скорее к мирку жены, от которой сбежал художник ради живописи <…> А вот «луна» <…> - не просто прекрасное, но нечто недоступное, недостижимое, неподвластное низким обыденным законам. Неотвратимо влекущее, притягивающее, как луна - лунатиков. Недаром почти три четверти книги никто не понимает, что случилось с прежним заурядным биржевым маклером. Всем кажется, что он одержим бесом"

*****
"Луна и грош" - роман о судьбе художника. Замысел книги подсказан
биографией знаменитого французского живописца Поля Гогена.
Главный герой - Чарлз Стрикленд, преуспевающий биржевик, бросивший
работу, семью и родину, чтобы, исковеркав несколько судеб, стать живописцем,
создать гениальные полотна, оцененные уже после его смерти, и погибнуть на
Таити в нищете и безвестности, несомненно, принадлежит Моэму, и только ему.
В трактовке Моэма Стрикленд-художник неизмеримо значительнее со всех
точек зрения, чем Стрикленд-человек. Смысл его жизни, как оправдание жизни
всякого художника, писателя, актера и т. д., в том и состоит, что плоды его
трудов становятся необходимы людям, пусть сам он об этом и не задумывается.Поэтому, не прощая человека,
Моэм возвеличивает дело жизни творца, однако не дает читателю забыть о
главном: служение только Красоте освобождает художника от многого, облегчает
самораскрытие гения - и приводит человека в нравственный тупик, как привело
его героя. В финале спор между прекрасным и нравственным решается в пользу
морали.
Моэм вводит в роман эпизод гибели самой гениальной работы Стрикленда -
росписи на стенах хижины, сожженной согласно последней воле художника. На
протяжении всей его творческой биографии искусство подавляло в Стрикленде
человеческое, но человек восстал и взял реванш. А эпитеты, какими характеризуются фрески Стрикленда, -
"первобытное", "ужасное", "нечеловеческое" - указывают на то, что могут
существовать и иные, более высокие и одухотворенные формы прекрасного,
синтезирующие Красоту с Добром. Другими словами, гений прекрасного с
разумной человеческой совестью. (с) В. Скороденко. - М.: Радуга, 1991

*****
"Чтобы понять смысл названия, надо знать значение слов moon и sixpence в английском языке, а точнее - их идиоматичность, коннотации, связанные с ними. Луна (moon) в английском связывается с мечтами, с фантазиями, с воздушными замками. Выражение "promise the moon" можно перевести как "обещать золотые горы". Шестипенсовик (sixpence), как мелкая монета (у нас аналогичное место занимают грош, копейка), ассоциируется со всем, что не имеет ценности, а также с нищенским образом жизни ("not worth sixpence" = "гроша ломаного не стоит", "не стоит выеденного яйца"; "not a sixpence to scratch one"s ass with" = "нищий"; "I do not care a sixpence about it" - "меня это совершенно не интересует").
Таким образом, moon and sixpence - незатейливая метафора, просто указывающая на тот выбор, который был сделан Стриклендом, - между обеспеченностью, стабильностью, положением в обществе и - реализацией своих мечтаний, своего таланта, постройки своих воздушных замков."

Год написания:

1919

Время прочтения:

Описание произведения:

Роман "Луна и грош" был написан в 1919 году английским писателем Уильямом Моэмом (Уильям Сомерсет Моэм). В романе представлена биография придуманного персонажа по имени Чарльз Стрикленд, который в Англии служит биржевым маклером, но в возрасте сорока лет неожиданно уходит из семьи и становится художником.

В качестве прообраза на Стрикленда автор выбрал Поля Гогена. Сказ ведется эпизодически с точки зрения некого писателя, который как бы перечисляет определенные факты из жизни "незаурядного человека". Читайте ниже краткое содержание "Луна и грош".

Краткое содержание романа
Луна и грош

После смерти художник Чарлз Стрикленд был признан гением, и, как это обычно бывает, каждый, кто видел его хотя бы раз, спешит писать мемуары и толковать его творчество. Одни делают из Стрикленда добродушного семьянина, заботливого мужа и отца, другие лепят портрет безнравственного чудовища, не упуская ни малейшей подробности, что могла бы подогреть интерес публики. Автор чувствует, что должен написать правду о Стрикленде, ибо знал его ближе, чем другие, и, привлеченный оригинальностью личности художника, внимательно следил за его жизнью задолго до того, как Стрикленд вошел в моду: ведь самое интересное в искусстве - это личность творца.

Действие романа происходит в начале XX в. Автор, молодой писатель, после своего первого литературного успеха приглашен на завтрак к миссис Стрикленд - буржуа часто питают слабость к людям искусства и считают лестным для себя вращаться в артистических кругах. Ее мужа, биржевого маклера, на таких завтраках не бывает - он слишком зауряден, скучен и непримечателен.

Но внезапно традиция завтраков прерывается, - ко всеобщему изумлению, заурядный Чарлз Стрикленд бросил жену и уехал в Париж. Миссис Стрикленд уверена, что муж сбежал с певичкой - роскошные отели, дорогие рестораны… Она просит автора поехать за ним и уговорить его вернуться к семье.

Однако в Париже оказывается, что Стрикленд живет один, в самой дешевой комнате самого бедного отеля. Он признает, что поступил ужасно, но судьба жены и детей его не волнует, равно как и общественное мнение, - остаток жизни он намерен посвятить не долгу перед семьей, а самому себе: он хочет стать художником. Стриклендом словно бы владеет могучая, непреодолимая сила, которой невозможно противостоять.

Миссис Стрикленд, при всей ее любви к искусству, кажется гораздо оскорбительнее то, что муж бросил ее ради живописи, она готова простить; она продолжает поддерживать слухи о романе Стрикленда с французской танцовщицей.

Через пять лет, вновь оказавшись в Париже, автор встречает своего приятеля Дирка Стрева, низенького, толстенького голландца с комической внешностью, до нелепости доброго, писавшего хорошо продающиеся сладенькие итальянские жанровые сценки. Будучи посредственным художником, Дирк, однако, великолепно разбирается в искусстве и верно служит ему. Дирк знает Стрикленда, видел его работы (а этим могут похвастаться очень немногие) и считает его гениальным художником, а потому нередко ссужает деньгами, не надеясь на возврат и не ожидая благодарности. Стрикленд действительно часто голодает, но его не тяготит нищета, он словно одержимый пишет свои картины, не заботясь ни о достатке, ни об известности, ни о соблюдении правил человеческого общежития, и как только картина закончена, он теряет к ней интерес - не выставляет, не продает и даже просто никому не показывает.

На глазах автора разыгрывается драма Дирка Стрева. Когда Стрикленд тяжело заболел, Дирк спас его от смерти, перевез к себе и вдвоем с женой выхаживал до полного выздоровления. В «благодарность» Стрикленд вступает в связь с его женой Бланш, которую Стрев любит больше всего на свете. Бланш уходит к Стрикленду. Дирк совершенно раздавлен.

Такие вещи совсем в духе Стрикленда: ему неведомы нормальные человеческие чувства. Стрикленд слишком велик для любви и в то же время ее не стоит.

Через несколько месяцев Бланш кончает жизнь самоубийством. Она любила Стрикленда, а он не терпел притязаний женщин на то, чтобы быть его помощницами, друзьями и товарищами. Как только ему надоело писать обнаженную Бланш (он использовал ее как бесплатную натурщицу), он оставил ее. Бланш не смогла вернуться к мужу, как ядовито заметил Стрикленд, не в силах простить ему жертв, которые он принес (Бланш была гувернанткой, ее соблазнил сын хозяина, а когда открылось, что она беременна, ее выгнали; она пыталась покончить с собой, тогда-то Стрев и женился на ней). После смерти жены Дирк, убитый горем, навсегда уезжает на родину, в Голландию.

Когда наконец Стрикленд показывает автору свои картины, они производят на него сильное и странное впечатление. В них чувствуется неимоверное усилие выразить что-то, желание избавиться от силы, владеющей художником, - словно он познал душу Вселенной и обязан воплотить ее в своих полотнах…

Когда судьба забрасывает автора на Таити, где Стрикленд провел последние годы своей жизни, он расспрашивает о художнике всех, кто его знал. Ему рассказывают, как Стрикленд, без денег, без работы, голодный, жил в ночлежном доме в Марселе; как по поддельным документам, спасаясь от мести некоего Строптивого Билла, нанялся на пароход, идущий в Австралию, как уже на Таити работал надсмотрщиком на плантации… Жители острова, при жизни считавшие его бродягой и не интересовавшиеся его «картинками», очень жалеют, что в свое время упустили возможность за гроши купить полотна, стоящие теперь огромные деньги. Старая таитянка, хозяйка отеля, где живет автор, поведала ему, как она нашла Стрикленду жену - туземку Ату, свою дальнюю родственницу. Сразу после свадьбы Стрикленд и Ата ушли в лес, где у Аты был небольшой клочок земли, и следующие три года были самыми счастливыми в жизни художника. Ата не докучала ему, делала все, что он велел, воспитывала их ребенка…

Стрикленд умер от проказы. Узнав о своей болезни, он хотел уйти в лес, но Ата не пустила его. Они жили вдвоем, не общаясь с людьми. Несмотря на слепоту (последняя стадия проказы), Стрикленд продолжал работать, рисуя на стенах дома. Эту настенную роспись видел только врач, который пришел навестить больного, но уже не застал его в живых. Он был потрясен. В этой работе было нечто великое, чувственное и страстное, словно она была создана руками человека, проникшего в глубины природы и открывшего ее пугающие и прекрасные тайны. Создав эту роспись, Стрикленд добился того, чего хотел: он изгнал демона, долгие годы владевшего его душой. Но, умирая, он приказал Ате после его смерти сжечь дом, и она не посмела нарушить его последнюю волю.

Вернувшись в Лондон, автор вновь встречается с миссис Стрикленд. После смерти сестры она получила наследство и живет очень благополучно. В ее уютной гостиной висят репродукции работ Стрикленда, и она ведет себя так, словно с мужем у нее были прекрасные отношения.

Вы прочитали краткое содержание романа "Луна и грош". Предлагаем вам также посетить раздел Краткие содержания , чтобы ознакомиться с изложениями других популярных писателей.

Чарльз Стрикленд - человек, которого обуяла страсть к творчеству, и которого хватило смелости оставить ради нее свою прежнюю "сытую" жизнь.

Чарльза Стрикленд работал биржевым маклером. Много не зарабатывал, но и не нуждался. Его доходов хватало, чтобы обеспечить средний достаток своей жене и детям. Он казался обычным скучным человеком, пока вдруг не совершил весьма странный поступок (в глазах окружающих).

Чарльз бросил работу и семью и, сбежав от прежней жизни в буквальном смысле этого слова, поселился в дешево парижском отеле, стал заниматься живописью и пить абсент. Он вдруг превратился в сумасбродного художника, которому было наплевать на все, кроме своих картин .

Стрикленд словно обезумел. Ему было безралично, на какие средства будет жить его семья, как посмотрят это его друзья и родственники. Ему не нужны были деньги и слава. Единственное, чему он придавал смысл, было творчество. При этом ему было не важно оценит общество его картины или нет. Он просто осознал, что не может не рисовать и полностью отдался искусству.

После развода Чарльз Стрикленд стал жить жизнью бедного художника, то есть совершенствовать свое мастерство и перебиваться случайными заработками, часто оставаясь без ужина.

Художники не видели в нем мастера и единственным человеком, разглядевшим его талант, был Дирк Стрев (посредственный живописец). Когда Стрикленд заболел (от своего образа жизни), то Дирк приютил его, несмотря на презрение, которое больной не стеснялся выражать в отношении своего спасителя.

Циничный Стрикленд, видя, что жена Дирка, Бланш, преклоняется перед его личностью, совратил ее (ради портрета). Нарисовав Бланж в обнаженным виде, излечившийся Стрикленд бросил ее. Бланн от отчаяния покончила собой страшным способом (выпила кислоты), но бывший маклер не выразил никого сожаления (настолько ему был не важен мир вне его работы).

После этого, Стрикленд продолжил жизнь бродяги и, через некоторое время, уехал на Гаити, где женился на туземке и продолжить рисовать. Там он заболел проказой и умер. Но перед смертью он создал главный шедевр своей жизни, расписав стены хижины. После его смерти хижину, по его завещанию, сожгли.

Чарльз не был чем-то вроде Энди Уорхола с его поп арт картинами , созданными для привлечения внимания широкой публики. Его работы позволяли увидеть мир в новой, невиданном доселе ракурсе.

...От пола до потолка стены покрывала странная и сложная по композиции живопись. Она была неописуемо чудесна и таинственна. У доктора захватило дух. Чувства, поднявшиеся в его сердце, не поддавались ни пониманию, ни анализу. Благоговейный восторг наполнил его душу, восторг человека, видящего сотворение мира. Это было нечто великое, чувственное и страстное; и в то же время это было страшно, он даже испугался. Казалось, это сделано руками человека, который проник в скрытые глубины природы и там открыл тайны - прекрасные и пугающие. Руками человека, познавшего то, что человеку познать не дозволено. Это было нечто первобытное и ужасное. Более того - нечеловеческое...

Как уже стало ясно, прообразом Чарльза Стрикленда послужил Поль Гоген .

Чарльз так бы и остался неизвестным человеком, но известный критик Морис Гюре написал о нем статью, что прославило его работы. Его картины открыли чуть ли не новое направление в искусстве и повели за собой множество последователей.

Сомерсет Моэм. Луна и грош

Когда я познакомился с Чарлзом Стриклендом, мне, по правде говоря, и в голову не пришло, что он какой-то необыкновенный человек. А сейчас вряд ли кто станет отрицать его величие. Я имею в виду не величие удачливого политика или прославленного полководца, ибо оно относится скорее к месту, занимаемому человеком, чем к нему самому, и перемена обстоятельств нередко низводит это величие до весьма скромных размеров. Премьер-министр вне своего министерства сплошь и рядом оказывается болтливым фанфароном, а генерал без армии – всего-навсего пошловатым провинциальным львом. Величие Чарлза Стрикленда было подлинным величием. Вам может не нравиться его искусство, но равнодушны вы к нему не останетесь. Оно вас поражает, приковывает к себе. Прошли времена, когда оно было предметом насмешки, и теперь уже не считается признаком эксцентричности отстаивать его или извращенностью – его превозносить. Недостатки, ему свойственные, признаны необходимым дополнением его достоинств. Правда, идут еще споры о месте этого художника в искусстве, и весьма вероятно, что славословия его почитателей столь же безосновательны, как и пренебрежительные отзывы хулителей. Одно несомненно – это творения гения. Мне думается, что самое интересное в искусстве – личность художника, и если она оригинальна, то я готов простить ему тысячи ошибок. Веласкес как художник был, вероятно, выше Эль Греко, но к нему привыкаешь и уже не так восхищаешься им, тогда как чувственный и трагический критянин открывает нам вечную жертвенность своей души. Актер, художник, поэт или музыкант своим искусством, возвышенным или прекрасным, удовлетворяет эстетическое чувство; но это варварское удовлетворение, оно сродни половому инстинкту, ибо он отдает вам еще и самого себя. Его тайна увлекательна, как детективный роман. Это загадка, которую не разгадать, все равно как загадку вселенной. Самая незначительная из работ Стрикленда свидетельствует о личности художника – своеобразной, сложной, мученической. Это-то и не оставляет равнодушными к его картинам даже тех, кому они не по вкусу, и это же пробудило столь острый интерес к его жизни, к особенностям его характера.

Со дня смерти Стрикленда не прошло и четырех лет, когда Морис Гюре опубликовал в «Меркюр де Франс» статью, которая спасла от забвения этого художника. По тропе, проложенной Гюре, устремились с большим или меньшим рвением многие известные литераторы: уже долгое время ни к одному критику во Франции так не прислушивались, да и, правда, его доводы не могли не произвести впечатления; они казались экстравагантными, но последующие критические работы подтвердили его мнение, и слава Чарлза Стрикленда с тех пор зиждется на фундаменте, заложенном этим французом.

То, как забрезжила эта слава, – пожалуй, один из самых романтических эпизодов в истории искусства. Но я не собираюсь заниматься разбором искусства Чарлза Стрикленда или лишь постольку, поскольку оно характеризует его личность. Я не могу согласиться с художниками, спесиво утверждающими, что непосвященный обязательно ничего не смыслит в живописи и должен откликаться на нее только молчанием или чековой книжкой. Нелепейшее заблуждение – почитать искусство за ремесло, до конца понятное только ремесленнику. Искусство – это манифестация чувств, а чувство говорит общепринятым языком. Согласен я только с тем, что критика, лишенная практического понимания технологии искусства, редко высказывает сколько-нибудь значительные суждения, а мое невежество в живописи беспредельно. По счастью, мне нет надобности пускаться в подобную авантюру, так как мой Друг мистер Эдуард Леггат, талантливый писатель и превосходный художник, исчерпывающе проанализировал творчество Стрикленда в своей небольшой книжке note 1, которую я бы назвал образцом изящного стиля, культивируемого во Франции со значительно большим успехом, нежели в Англии.

Морис Гюре в своей знаменитой статье дал жизнеописание Стрикленда, рассчитанное на то, чтобы возбудить в публике интерес и любопытство. Одержимый бескорыстной страстью к искусству, он стремился привлечь внимание истинных знатоков к таланту, необыкновенно своеобразному, но был слишком хорошим журналистом, чтобы не знать, что «чисто человеческий интерес» способствует скорейшему достижению этой цели. И когда те, кто некогда встречались со Стриклендом, – писатели, знавшие его в Лондоне, художники, сидевшие с ним бок о бок в кафе на Монмартре – к своему удивлению открыли, что тот, кто жил среди них и кого они принимали за жалкого неудачника, – подлинный Гений, в журналы Франции и Америки хлынул поток статей. Эти воспоминания и восхваления, подливая масла в огонь, не удовлетворяли любопытства публики, а только еще больше его разжигали. Тема была благодарная, и усердный Вейтбрехт-Ротгольц в своей внушительной монографии note 2 привел уже длинный список высказываний о Стрикленде.

В человеке заложена способность к мифотворчеству. Поэтому люди, алчно впитывая в себя ошеломляющие или таинственные рассказы о жизни тех, что выделились из среды себе подобных, творят легенду и сами же проникаются фанатической верой в нее. Это бунт романтики против заурядности жизни.

Человек, о котором сложена легенда, получает паспорт на бессмертие. Иронический философ усмехается при мысли, что человечество благоговейно хранит память о сэре Уолтере Рали, водрузившем английский флаг в до того неведомых землях, не за этот подвиг, а за то, что он бросил свой плащ под ноги королевы-девственницы. Чарлз Стрикленд жил в безвестности. У него было больше врагов, чем друзей. Поэтому писавшие о нем старались всевозможными домыслами пополнить свои скудные воспоминания, хотя и в том малом, что было о нем известно, нашлось бы довольно материала для романтического повествования. Много в его жизни было странного и страшного, натура у него была неистовая, судьба обходилась с ним безжалостно. И легенда о нем мало-помалу обросла такими подробностями, что разумный историк никогда не отважился бы на нее посягнуть.

Но преподобный Роберт Стрикленд не был разумным историком. Он писал биографию своего отца note 3, видимо, лишь затем, чтобы «разъяснить некоторые получившие хождение неточности», касающиеся второй половины его жизни и «причинившие немало горя людям, живым еще и поныне». Конечно, многое из того, что рассказывалось о жизни Стрикленда, не могло не шокировать почтенное семейство. Я от души забавлялся, читая труд Стрикленда-сына, и меня это даже радовало, ибо он был крайне сер и скучен. Роберт Стрикленд нарисовал портрет заботливейшего мужа и отца, добродушного малого, трудолюбца и глубоко нравственного человека. Современный служитель церкви достиг изумительной сноровки в науке, называемой, если я не ошибаюсь, экзогезой (толкованием текста), а ловкость, с которой пастор Стрикленд «интерпретировал» все факты из жизни отца, «не устраивающие» почтительного сына, несомненно, сулит ему в будущем высокое положение в церковной иерархии. Мысленно я уже видел лиловые епископские чулки на его мускулистых икрах. Это была затея смелая, но рискованная. Легенда немало способствовала росту славы его отца, ибо одних влекло к искусству Стрикленда отвращение, которое они испытывали к нему как личности, других

– сострадание, которое им внушала его гибель, а посему благонамеренные усилия сына странным образом охладили пыл почитателей отца. Не случайно же «Самаритянка» note 4, одна из значительнейших работ Стрикленда, после дискуссии, вызванной опубликованием новой биографии, стоила на 235 фунтов дешевле, чем девять месяцев назад, когда ее купил известный коллекционер, вскоре внезапно скончавшийся, отчего картина и пошла опять с молотка.